Элизабет Макнилл - Девять с половиной недель
Он испускает громкий вздох, демонстративно опускает ноги на пол, встает и исчезает в спальне, а затем снова появляется – в обеих руках, победоносно воздетых над головой, по пакету. Он швыряет их через всю комнату и присаживается возле меня, чтобы расстегнуть наручники. По привычке растирает мне запястья: это движение уже превратилось в рефлекс и не имеет никакого отношения к состоянию моих рук, на которых давно не остается следов – в наручниках мне совершенно комфортно.
«Так. Я пока присяду, а ты пойдешь и наденешь то, что внутри сумок». – «Квартира 15Б. Театр одного актера», – бормочу я. Он кивает: «А как же. Его Величество удостоил представление своим присутствием».
Я начинаю с пакета из «Бенделс» – с великолепной расточительностью завернутый в шесть слоев тончайшей бумаги, там лежит пояс из черного кружева, к которому крепится пара бледно-серых чулок. Со строчкой. К горлу подкатывает смех. Я не могу удержаться и начинаю хохотать, держа на вытянутых руках это хитроумное изобретение – слегка напоминающее скелет какой-нибудь летучей мыши. Я надеваю пояс на голову, зажав одну из болтающихся застежек в зубах, скосив глаза на вторую на уровне моего носа и чувствуя, как за ухом щекочет третья. Он вопит: «Косички! Вот это экзотика…» Он заливается – визжит, ревет, воет. Мы стоим на разных концах большой комнаты и не можем остановиться – нас накрыло, как это бывает у детей – без предупреждения, когда, кажется, ничто не предвещает приступа смеха. Это еще похоже на одну из длящихся очень недолго стадий опьянения, когда невозможно поделиться шуткой с посторонним, потому что сам не до конца понимаешь, что именно тут так смешно, да никто и не пытается понять – смеешься, пока не заколет в боку, но и тогда невозможно остановиться.
«С чего вдруг…» Он трет руками лицо, колотит кулаком диванную подушку. Я успокоилась, сняла пояс с головы и могу выслушать ответ: «Пойми (он все еще улыбается), я с небольшим опозданием пытаюсь наверстать упущенное. С юности… Ну то есть с одиннадцати… неважно. Я лелеял эту мечту… в одиннадцать, в пятнадцать, в двадцать два. Черный пояс, к которому крепятся чулки, – не на картинке в журнале, не в кино, на настоящей женщине. Чулки со строчкой! Ни одна из тех, с кем я спал, ни разу не надела их, представляешь, что я чувствовал. Что тут скажешь… пришлось взять дело в свои руки». На его лице появляется широкая ухмылка, он подмигивает мне. «Я хочу наконец посмотреть, как это в действительности выглядит».
Я никогда не носила чулки с поясом, хотя время от времени мне приходила в голову мысль купить такой. Только вряд ли я при этом представляла себе черный, говорю я ему, скорее… розовый или, может, белый. Мы снова смеемся. Он расписывает мне почтенную женщину в магазине: возраста примерно наших с ним родителей, с пышным бюстом и ярко накрашенными губами. Она профессионально, с полным безразличием давала характеристику каждому из ошеломляющего множества разложенных ею на прилавке предметов: регулируемая длина ремешков; вот у этого черного эластичная вставка – лучше будет сидеть; есть другой – с контрастного оттенка пуговицами; каждый, естественно, стирать только в холодной воде. «Одна из двух моделей, которые пользуются наибольшим спросом, сэр», – сказала она, когда он сделал выбор. Он хотел спросить, какая вторая, но передумал, потому что в следующем ее вопросе – «Что еще?» – ему почудилась ядовитая насмешка.
«А теперь смотри в другой коробке», – радостно говорит он и отодвигает от дивана низкий столик. Он сидит на диване, широко расставив босые ноги, положив локти на колени и ладонями подпирая подбородок – два безымянных пальца, не переставая, теребят кожу в уголках глаз. Он принял душ перед ужином – волосы уже высохли и падают на лоб. Белая рубашка из тонкого хлопка – сильно вытертый воротник – расстегнута, рукава закатаны, волосы вьются на груди, а ниже – уже нет и исчезают за поясом старых мешковатых шорт. «Если бы ты видел себя сейчас, – говорю я. – Робинзон на своем острове, довольный тем, что ему никогда больше не придется носить костюм. Я так тебя люблю».
Он щурится и закусывает нижнюю губу, чтобы сдержать улыбку – он смущен, ему приятно. И это так трогательно, что у меня все плывет перед глазами. Он откидывается назад, головой на подушки дивана, на другом конце комнаты мне видно, как светится бледная кожа на его шее. Он запускает пальцы обеих рук в волосы и произносит в потолок ровным, неторопливым тоном: «Пусть так дальше и продолжается. Нам нужно стараться только, чтобы все так дальше и продолжалось». Он выпрямляется и, ссутулив спину, вытягивает в мою сторону руку с указующим перстом: «Проклятие, откроешь ты второй пакет или нет, весь вечер канючила и ныла – шевелись, я сказал!»
«Есть! Так точно, сэр!» В сумке – обувная коробка «Шарль Журдан», магазина, порог которого я никогда не решалась переступить, с полным основанием признавая, что для меня даже карточка из «Блумингдэйлс» является порой слишком сильным искушением. Я поднимаю гладкую крышку коробки бежевого оттенка. Внутри, в пеленах бесконечной оберточной бумаги, – пара элегантных светло-серых замшевых туфель на пугающе высоком каблуке. «Сам в них ходи, – восклицаю я в негодовании. – Господи, я даже не знала, что такие каблуки существуют в природе». Он бросается ко мне через всю комнату и опускается на пол, подняв на меня взгляд и робко улыбаясь. «Ну да, я согласен». – «Согласен? – повторяю я. – Еще бы ты был не согласен, ты уверен вообще, что это туфли?» – «Конечно, туфли, что же еще. Я вижу, тебе они не нравятся? Совсем? Ну, если не обращать внимания на каблук?» – «Нравятся, конечно, – я держу в руке туфлю, замша мягкая, как бархат. – Как они могут не нравиться, они восхитительны. Хотя, конечно, не обратить внимания на эти дикие подпорки сложновато, да и стоили они, наверное, целое состояние…» Его передергивает, он внезапно охвачен смущением.
«Слушай, ну тебе же все-таки не по улице в них ходить, – говорит он и показывает на оберточную бумагу белья от «Бендел». – Это только для нас двоих. То есть на самом деле для меня. Для нас обоих. Я бы хотел… я хочу сказать… но если они кажутся тебе ужасными…» В одно мгновение он становится на десять лет младше, превращается в мальчика, который приглашает меня сходить куда-нибудь, заведомо ожидая отказа. Я никогда не видела его таким. «Милый мой, – говорю я поспешно, покоренная этим новым для меня тоном, – они замечательные, ты пощупай только, какая кожа, конечно, я надену их…» – «Рад слышать, – отвечает он, по-прежнему с оттенком робости в голосе. – Я очень надеялся, что ты не откажешь; и потом, может быть, ты передумаешь, и они начнут тебе нравиться». И – с прежним оживлением: «Надевай».